Симон Львович Соловейчик (1930–1996) – российский журналист, преподаватель, теоретик педагогики, основатель издательского дома "Первое сентября".
Эта книга – попытка постижения своей жизни. Это не мемуары и не исповедь. Соловейчик попытался «используя мелкие события и вспоминая всевозможные уроки жизни, понять, как получается человек. Как складывается его внутренний, духовный мир. Ведь не особенный же я, не по-другому устроен. Я как все. Нельзя ли развинтить тот механизм, который во мне, чтобы понять нечто общее про людей?»
Эта книга напоминает "Диалоги" Платона. В "Диалогах" Сократ рассуждает о жизни, пытается постичь суть важных явлений. Симон Соловейчик – Сократ двадцатого века.
Советскую систему, в которой Соловейчик прожил почти всю жизнь, он оценивает негативно:
- Всё было запретно, всё нельзя, и никакого просвета – просветы появились много позже.
- Государство, которое мы все считали самым справедливым, в действительности было самым несправедливым.
Книга помогает понять некоторые ключевые элементы советской системы. Например, я понял, почему в СССР был запрет на производство благ (на занятие предпринимательской деятельностью). Раньше я думал, что это только абсурдная норма. А благодаря "Последней книги" понял, что эта норма обеспечивала контроль над все страной посредством внутрипартийного террора. Провинившегося партийного работника исключали из партии, и он не мог никуда устроиться на работу, потому что во всех организациях руководящие должности занимали члены партии. Разрешение на деятельность кооперативов подорвало всю систему партийного управления, потому что исключённые из партии люди получили возможность найти хорошую работу в кооперативе, не подконтрольном партии.
Это последняя книга Симона Соловейчика. Но когда он назвал её "Последней книгой", он имел в виду последнюю по счёту, то есть не первую, не вторую, не предпоследнюю. «У меня нет предчувствия смерти, я не знаю, сколько проживу, но решаюсь так назвать эту свою работу потому, что у меня такое ощущение, будто всё, что человеку положено узнать и понять, – я узнал и понял».
Цитаты
Порядок был лишь в одном месте: в печати, в газетах. И намека на реальное положение дел не попадало на страницы газет, ни на волосок было не просунуться правде, и оттого людям по всей стране казалось, что всюду социализм, порядок и благополучие, и только там, где они, творятся ужасные безобразия – исключительно по вине местного начальства, которое надо заменить, для чего и писали письма в газеты, всегда заканчивавшиеся одной фразой, будто списывали друг у друга: “И как такое может быть при советской власти?” О советской власти знали по преимуществу из газет (на местах ее никогда не было) и потому очень уважали ее.
Простое почти всегда правда.
Я не в состоянии постичь текст, автор которого выражается непросто и неясно – я не могу проникнуть в суть, не понимаю, тупею. Впервые я обнаружил это, когда много лет назад попал на заседание в Академии педагогических наук. Там было человек двести, они выступали, спорили, говорили о том, что меня интересует - о воспитании детей, но я вдруг почувствовал, что схожу с ума. Что туп и бездарен – я не понимаю, о чем они говорят. Я даже не могу оценить, правильно они говорят или неправильно, умно или глупо - я отупел, впал в прострацию. Потом я не раз попадал в общество педагогических ученых, и всегда со мной случалось то же самое.
Оценивая, мы выдаем себя, обнажаемся. Становимся беспомощными. Оценка оценивает и оценщика, она из рода бумерангов. Ни в чем так не открываются ум и глупость, как в оценках. А с глупостью следует обращаться бережно, глупость задевать нельзя, глупость – несчастье. Когда я понял это, я перестал спорить с людьми из-за оценок.
Многие люди чувствуют себя сегодня менее свободными, чем прежде. Иллюзия дороже реальности. Реальность всегда оспорима, иллюзия всегда бесспорна. Она или существует, или нет, но если она есть, то не подлежит обсуждению и не вызывает сомнений.
Единственный вид свободы, который нельзя заменить иллюзией, – это творчество. Оно-то и дает подлинную свободу.
Строй, который рухнул, был изумительно слажен. В нем были все необходимые элементы и не было ничего лишнего. Потому-то он и рухнул в одночасье, сразу и весь. Он не мог, этот строй, разваливаться десятилетиями, лишь только попытались придать ему так называемое человеческое лицо и тем нарушили его цельность. Он мог быть таким, каким он был, или не быть.
Так что если кто хочет поиздеваться над моей педагогической неграмотностью – пожалуйста, карты в руки: что можно ожидать от человека, имевшего двойку по педагогике?
По большей части мы расходуем умственные усилия именно на оправдания. Ум дан человеку для самооправдания. Рядом с известными “хомо сапиенс” (человек разумный), “хомо фабер” (человек делающий), “хомо люденс” (человек играющий) можно поставить определение “человек оправдывающийся”, не знаю, как сказать это по-латыни. Мы оправдываемся чаще, чем размышляем о чём-то другом, работаем или играем. Мы оправдываемся всегда. Многим людям ум и нужен лишь постольку, поскольку у них есть совесть. Совесть жжет, и необходимо с нею справиться. В этом противоборстве ума и совести проходит жизнь, и люди делятся на тех, у кого побеждает оправдывающий ум, и на тех, в ком верх берет терзающая их совесть – иногда просто потому, что ум слабее совести.
Идея – очень сильная штука, даже когда она не овладевает массами; идеи, если они цельные и внутренне не противоречивы, не поддаются воздействию фактов, они вовсе не отступают под напором фактов, как принято говорить, они перемалывают самые ужасные факты, находят им объяснения и укладывают мелкой щебенкой в широкую дорогу торжествующей теории. Человек оправдывающийся устоит перед любым фактом. И от того, что вы обзовете его фанатиком и осудите за фанатизм, дело не продвинется. Только этой чисто психологической особенностью можно объяснить, почему предыдущий наш строй продержался долгих семьдесят лет и почему, несмотря на тысячи ужасных фактов, его всё ещё оправдывают огромные массы людей.
Но это же факты… а на факты, как уже говорилось, можно ряд других фактов выставить, и не побеждаются идеи фактами. Чтобы победить идею, нужно показать ее противоречивость, теоретическую несостоятельность, другого способа нет.
Прежняя система укрывала глупых. Если все говорят одно и то же, то вопрос о том, глуп человек или умен, не имеет смысла, потому что люди неотличимы, они становятся никакими. Человек ни глуп, ни умен - он секретарь, директор, журналист-политик и только должностью отличался от других. Поразительная была жизнь – даже глупых не стало. Основоположникам и не снилось такое замечательное равенство. А теперь занавес отдернули, за ним и задник – и сразу стало видно, что творится за кулисами…
Страх плохо выглядеть в глазах людей, сказать что-то не то, подвергнуться осмеянию – все эти страхи лишают нас половины способностей.
Здесь одна из главных школьных проблем, и лишь тот учитель, кто понимает её, кто умеет построить учение без страха перед учителем, сверстниками и, главное, перед предметом. Как же ты научишься математике, если ты боишься ее? Я потому снова и снова пишу о методе Шаталова, что почти все усилия Виктора Федоровича направлены на одно: снять страх. Освободить от страха, то есть освободить способности, раскрепостить ум – а дальше дело пойдет само. Вот подлинный гуманизм в школе, вот самое большое, что можно сделать для развития личности, вот действительно свободное воспитание. Ужасная беда нашей школы в том, что она с первых классов насаждает страх, порождает страх, внушает страх, связывает учение со страхом, и лишь немногим внутренне бесстрашным детям или очень способным удается выжить и выйти на свободное учение. По моим наблюдениям, обычно эта свобода приходит лет в 25–30, не раньше; предыдущая часть жизни тратится на изживание страха, который был посеян в первом и втором классе, когда учили читать и писать.
Школа без страха. Школа без страха… Ну неужели это недостижимый идеал? Неужели нельзя сделать какое-нибудь изобретение, чтобы создать школу без страха?
Так и жизнь моя, как эта книга. Была движением от страхов, заложенных в детстве, в школе и в университете. Мои университеты – это университеты страха, отчетливого и безотчетного; а моя внутренняя, не связанная с официальным учением жизнь – преодоление страха, освобождение от него трудом и усталостью.
Одна женщина рассказывала мне, каким необыкновенным образом перестала она верить в советскую власть: она жила в Днепропетровске и в десятом классе поехала на экскурсию в Москву. Ну конечно, посещение Мавзолея. А ей тогда было шестнадцать лет, красивенькая, мужчины на улице оглядывались. И вот выстояли они очередь в Мавзолей, входят: часовые, замерев, стоят справа и слева, как и положено. И вдруг один из них игриво подмигнул девушке. Как будто они на улице.
Это потрясло десятиклассницу. Все, так сказать, устои в один миг рухнули. И она, по её рассказу, перестала верить в советскую власть. Навсегда.
Вот уж действительно – в один миг.
Он и не знал, дурачок-солдат, что он наделал. Эта девочка выросла, стала очень известной журналисткой и статьями своими сильно помогла произошедшей в стране перемене обстоятельств. Невинное заигрывание с красивой девицей оказалось мощным подрывным действием, совершенно недостойным советского солдата.
Подмигивайте осторожно! Подумайте, не разрушите ли вы своим безответственным подмигиванием государство.
Но что такое? Почему государства, которые вооружены сверх меры, которые не возьмешь военными армадами, которые насквозь пронизаны охранными сетями и выглядят такими крепкими, что их и в тысячу лет не разрушишь, – почему они гибнут от одного взмаха красивых ресниц?
...
Часовой у дверей Мавзолея был олицетворением государства, он не мог оказаться не на высоте и уж, конечно, не мог быть повесой. Это не он подмигнул девочке, это все огромное государство нарушило правила приличия. И вмиг рухнула вера в абсолютную честность государства, в советскую власть. Если бы девочке подмигнул не часовой, а сам Ленин в его саркофаге, она разуверилась бы в мироздании, не меньше. И не без основания, потому что по правилам мироздания мертвые подмигивать не должны.
Понятно, что первыми героями этой новой борьбы стали не политики, а художники, особенно артисты и певцы – те, кому несвобода была тяжелее всех, профессионально невыносима, и кто мог представить публике образцы свободного поведения. Они были настоящими героями, потому что казались бесстрашными, и зрители в театрах иногда поеживались: “Что им за это будет?”
В то немыслимое время, когда на поверхности жизни, как я уже говорил, не было ни умных, ни глупых людей, поскольку все политики и политические журналисты говорили и писали одно и то же, умными, глупыми, талантливыми или бездарными могли быть лишь артисты – потому-то в общей жизни такую важную роль сыграли Сергей Образцов (он был самым первым, сейчас об этом забыли), Аркадий Райкин, Булат Окуджава, Алла Пугачёва. Это был парад нового, живого чувства, нового поведения, новой мысли. Это были первые свободные люди. Не обязательно дерзко говорить – достаточно было дерзко двигаться. Пугачёва держалась на сцене свободно, с некоторым вызовом, не “по-ихему”, в ней чувствовалось этакое “а пошли вы все” – и все понимали этот язык. Артисты на эстраде демонстрировали независимость, артисты в театре показывали пример свободомыслия – они по-другому, по-своему, в нарушение канона играли общеизвестные пьесы, и никто не знает, как посмотрят на наше время будущие историки – может быть, они начнут отсчет перестройки не со смерти такого-то вождя, а с “Мещан” Георгия Товстоногова в Большом драматическом театре. Это самый революционный спектакль, который я видел в своей жизни, хотя всей революции-то было – артист Кирилл Лавров, игравший Нила и произносивший свой главный монолог сидя, вытянув ноги подошвами ботинок в зал. И скучающим голосом. Он не с пафосом, а небрежно обронил, что “хозяин тот, кто трудится” – это краеугольное утверждение всей официальной идеологии. Он лишь без должного уважения произнес эту фразу, и вдруг я почувствовал, что весь тот мир, в котором я жил, дрогнул, закачался, и по фундаменту его пошли трещины. Я тогда ещё не понимал, что же содержится в этой фразе и каков смысл в скучном голосе артиста (дело было в начале шестидесятых, нас собралось трое или четверо, и мы поехали в Ленинград на один день, специально на этот спектакль, слава которого была невероятной); но от той интонации в товстоноговском спектакле до дня, когда чугунный Дзержинский, подхваченный проволочной петлей, был сдернут с постамента и поплыл в воздухе над Лубянской площадью, – совсем короткий путь. После того как фразу “хозяин тот, кто трудится” публично (вот что важно: публично) произнесли скучным голосом, все остальное было лишь делом времени. Хоть и немалого.
30 лет понадобилось.
Вот что труднее всего принять: когда такой же, как я, – а в князьях. Мне не поверят, но я на самом деле получил однажды письмо: “Ну что вы все прославляете Сухомлинского? Ну какой же он великий? Я с ним в одной очереди за сосисками стоял”.
Тут и зарыта собака: человека из той же очереди, в которой ты стоишь, за человека не признают. Ты стоял? Стой. Я стою – и ты стой. Ишь ты.
Если описать одним словом философию людей недавнего времени, то можно сказать, что это философия очереди.
Поскольку нам всё давали, как будто оказывали милостыню, то мы и привыкли стоять в очереди – очередь за хлебом, очередь на жилье, очередь на путёвку, и в поликлинике очередь, и на автобус очередь, и в магазине очередь – да ещё по записи. И всё представление о справедливости сводится у нас к очереди: мирно стоит в очереди – хороший человек; лезет без очереди – плохой. Нам не приходило в голову, что можно жить без очередей и тогда люди будут оцениваться совсем по-другому.
Вот это время настало – хоть и не совсем, но исчезли очереди. Новая жизнь, как бы плоха она ни была, держится на каких-то других принципах, которых мы понять не можем, а поскольку образ очереди суть всего нашего общественного мышления, то нам кажется, что мир сошел с ума: все лезут без очереди, ну решительно все. Нахалы! Они тут не стояли! Не давайте им без очереди!
Детям, да и взрослым, нельзя делать замечания. Если замечания сыплются на каждом шагу, человек принимает их равнодушно. Совесть его притупляется. Если же замечаний не делать – совсем не делать, никогда и ни при каких обстоятельствах, – то редкие замечания, которые все-таки выпадают на каждую жизнь, буквально переворачивают душу.
Никогда не разоблачайте своих детей, что бы они ни совершили, поберегите их-и себя поберегите, не позволяйте себе разочаровываться в своих детях. Я хорошо помню, как в седьмом классе однажды вернулся домой очень поздно, мама спросила меня, где же я был, я что-то соврал, мама посмотрела на меня грустно – я по глазам её видел, что она не верит мне, и правильно не верит, я врал слишком явно; но она не сказала мне ни слова упрека, не стала разоблачать мою ложь – и как же я был ей за это благодарен в ту минуту, как помнил и помню этот случай! Не сказав ни слова, она научила меня одному из главных правил воспитания детей – правилу неразоблачения; я следовал этому правилу всю жизнь. Ложь нехороша, но из двух зол ложь ребёнка – зло меньшее, нежели родительское разоблачение лжи. Собственная ложь всегда сопровождается стыдом, а это великое чувство Стыд возвышает душу. Разоблачение же непоправимо унижает. Когда ребёнок лжёт, он надеется в следующий раз избежать лжи. Когда ребёнка разоблачают, ему некуда деться, он попался и пропал. Этим, собственно, отличается любящий от нелюбящего. Кто любит, тот не разоблачает; кто не любит, тот только и делает, что подозревает и разоблачает, причем разоблачение доставляет ему мстительную радость – и при этом он ещё чувствует себя правдолюбцем.
Несовершенные, мы не можем вырастить совершенных детей. Ну не можем, не можем, не бывает этого – и с вами, читатель, не будет, если вы стремитесь к идеалу в ребёнке, а не в себе. Пусть им живется лучше, чем нам, – честное и простое желание. Пусть они будут лучше, чем мы, – сатанинское желание, тут пышет мрачным огнем, тут гибель детской души, тут ад убитого детства.
Вот список запретов в воспитании (разумеется, неполный), о которых мало кто знает; и ещё меньше людей, которые признают эти запреты безусловными: запрет на замечания и упреки; запрет на подозрения и разоблачения. А для школы – запрет на публичные обсуждения детских проступков, дурного поведения и слабого учения.
Фактами ничего не докажешь. Это мне мальчик один написал когда-то, вступая со мной в спор (не помню, о чем): “Только не приводите мне фактов, фактами ничего не докажешь”. Я навсегда запомнил эту фразу. И в самом деле: факты – упрямая вещь, но подбор фактов обычно опровергается весьма легко. Фактами можно доказать что угодно – то есть ничего не докажешь.
Социализм вообще невозможен, а для утверждения на земле невозможного политические репрессии совершенно необходимы – без них невозможное существовать не может. Возможное существует само по себе, невозможное утверждается только силой.
Оказывается, что в капиталистических странах, где все, почти все частное и где всем мозолят глаза капиталисты-эксплуататоры, где жуткая несправедливость, бездуховность и все буржуазные ужасы, люди почему-то живут в среднем на десять лет дольше, чем в стране победившего социализма. Вы никогда не задумывались над этой общеизвестной цифрой, читатель? Не размышляли о том, что же она значит для вас лично и для ваших близких? А значит она, что мы с вами, вы и я, будем жить на десять лет меньше, чем могли бы жить при более естественном общественном устройстве. У вас, дорогой мой читатель, и у меня, и у наших детей – у каждого! – отнято по десять лет, как будто всех нас к концу жизни просто-напросто расстреливают, умерщвляют. Много пишут о жертвах прямого террора. Но что ж молчат о том, что мы все так или иначе погибаем до срока?
Казалось, что социализм борется с капитализмом. На самом деле происходило нечто другое: капитализм боролся с бесхозом и социализм – боролся. Силы бесхоза не отменишь, они вечны и естественны. Но кто победит их? Капитализм побеждает, сдерживает эти силы; социализм проигрывает бесхозу, и потому до отпущенного судьбой срока умирают люди, потому в два раза больше детская смертность, потому гибнет труд. Мечтали построить царство освобожденного труда – построили империю погубленного труда.
Справедливость не в распределении, справедливость в том, чтобы рабочее время не пропадало зря, чтобы общество богатело, чтобы люди получали больше и лучше жили. А общество не может богатеть, если царит бесхоз; общество не может богатеть без капиталистов. О рынке говорят как о конкуренции товаропроизводителей, как о механизме установления подлинной цены вещей. Но в капитализме этом проклятом другое важнее, другое производство, отбор самих капиталистов. Людей, способны противостоять бесхозу. Без этих людей, как бы мы их ни бранили, сдержать бесхоз невозможно. Капиталист – двойственная фигура, и это довольно трудно понять.
Жизнь требует от человека огромного мужества, и у кого недостает его, тот и несчастен. Счастье вообще удел мужественных людей, потому-то дети чаще бывают счастливы, чем взрослые, – дети храбрее взрослых.
Свобода не в том, что над тобой никого нет а в том, что над тобой любимые. Если властитель обожаем, то и раб чувствует себя свободным. Свобода не в обстоятельствах, свобода – это чувство. А чувства, особенно высокие, всегда противоречивы в самой основе своей, и потому высшая свобода и высшая несвобода сливаются. Честный человек всегда свободен и всегда раб – раб чести.
Что уж говорить о любви! Все несчастные женщины, которые мне встречались, были несчастны лишь потому, что им не хватало способности к рабству. Всё есть у человека, шагает по жизни победителем, а несчастен, потому что не может отдаться во власть другого. Волю знает, а неволи боится. У полной, у истинной свободы две стороны: воля и неволя. Но одни люди трусят – боятся воли, а другие трусят – боятся неволи.
Педагогики для всех быть не может, во всяком случае, я не могу ее написать, потому что я представляю себе лишь один род отношений с людьми – в контакте или в стремлении к контакту. Контакт – не взаимопонимание, не единство душ и умов, а просто прикосновение, точка соприкосновения в отношениях с человеком. Если она есть, если я её чувствую – я человек, и все МОИ способности при мне. Если такой точки нет, если нет контакта – я становлюсь тупицей.
Школа труда или школа безделья – вот, пожалуй, первое и главное различение. Труд в демократической школе развития – возможно, лучший способ провести детство, отрочество и юность.
Путь, который я прошёл, – это путь, обратный нормальному. Обычный путь познания – от непонимания к пониманию. Я прошёл путь от понимания к непониманию.
Если можно ввести не вполне точное понятие “результат воспитания”, то он, этот результат, зависит не от любви родителей к ребёнку, как часто думают и пишут, а от возвышенности этой любви. Тут ответ на загадку, с которой людям приходится сталкиваться довольно часто: почему у любящих родителей вырастают дурные дети?
Любовь к детям чиста и высока потому, что она бесцельна: ты ничего не добиваешься от детей и ничего не ждёшь от них. Вот этого не понимают многие родители – они строят свои отношения с детьми по той же схеме, что и со взрослыми, они ждут и требуют взаимности, и чем больше они ждут ответного детского чувства, тем меньше у них надежд получить его и тем хуже результат воспитания. Во всех случаях, когда я видел, что родители требуют взаимной любви от детей и обижаются на них за нелюбовь к ним, – во всех этих случаях дети вырастали дурными людьми. Это правило действует настолько неукоснительно, что теперь, когда я слышу жалобы родителей на душевную неблагодарность детей, я предчувствую беду: сын или дочка вырастут, им станет шестнадцать-семнадцать, и они уйдут душой от матери, от отца, уйдут как раз в ту пору, когда им так нужна поддержка, – и никогда не известно, куда они уйдут и что с ними случится. Вот в такие семьи и приходит беда. В тяжбе за ребёнка, которую нам всегда приходится вести с миром, ребёнка окружающим, всегда выигрывает лишь бескорыстная, высокая любовь. А корыстная всегда проигрывает. Хотя она и любовь.
При всей моей любви к пионерским лагерям (в них прошла моя молодость, я восемь лет ездил потом вожатым) нельзя не признать, что стремление к дисциплине в этих лагерях, оценка работы по дисциплине, само это выдвижение дисциплины на первое место – ужасная, ужаснейшая сторона лагерей, потому что дисциплина рассматривалась лишь как ограничение свободы. И своих детей мы в пионерские лагеря не отдавали – жалко было.
Впрочем, вот ещё маленькая история: шестилетнюю дочку мы отправили с детским садом на дачу на всё лето. А в ту пору было заведено, что родители собирают деньги на фрукты и по очереди возят их детям. Я вызвался первым уже через неделю после отъезда; приезжаю и первым делом вижу дочку среди других ребят, зову её – а она не идёт. Детей предупредили, что к родителям подходить нельзя, и вот воспитательница, она смотрит сурово, а дочка переводит взгляд с неё на меня – и не решается подойти. То есть как? Отец приехал, отец зовёт шестилетнюю дочку, а ей нельзя? А она не идёт к отцу? Как это может быть? Я пошёл к заведующей. Она поджала губы и говорит: “Нельзя. У нас такой порядок”. Порядок! Когда я слышу теперь, как люди говорят о порядке, мечтают о порядке – я вспоминаю ту начальницу и её порядок. Ну что было делать? Я сказал, что забираю дочку. Немедленно. Сейчас.
— Но тогда совсем. Мы не позволим её вернуть.
— Совсем, навсегда и немедленно! Соберите её вещи.
— Вещи сейчас выдать не можем, кладовая закрыта, за вещами приедете.
— Ладно, пусть без вещей, только отдайте дочку.
Я забрал девочку, увёз её, она всё лето тихо играла на асфальте во дворе, совершенно счастливая, и говорила потом, что это был лучший день в её жизни – когда неожиданно появился папа и забрал её домой. Все семейные летние планы поломались, да и вещи пропали, никто за ними не поехал, противно было. Но что делать? Иногда приходится спасать детей – от детского сада, от школы, от порядка.
Если бы я чувствовал себя отцом, то это значило бы, что у меня есть какие-то права на них. А у меня нет этих прав, я их не знаю, я не могу командовать своими детьми, не могу принуждать к чему-нибудь, не могу требовать. Ну разве что попросить, как я попросил бы каждого, кого удобно попросить. Многие люди в отношениях с детьми чувствуют свой верх. Им потому и нравится быть с детьми, что с другими людьми они чувствуют себя приниженными, если не второсортными. Их влечет к детям чувство собственной неполноценности, они восполняют цену себе за счет детей. Я не раз видел подростков, которые совсем не могут общаться со сверстниками – только с маленькими, и при этом они всегда обижают тех, кто меньше их по возрасту. Примерно то же бывает и со взрослыми – это признак того, что они никакие не взрослые, они ещё слабые дети.
Иная мама воспитывает своего сына так, словно с ним непременно случится нечто ужасное, что-нибудь он натворит, и будет суд, и прокурор спросит с неё сурово: “Куда же вы смотрели, мамаша? Почему не занимались воспитанием сына?” – и тогда она ответит: “А я занималась! Я всё делала! Я ему столько раз говорила!” Но чем сильнее этот гипотетический прокурор в душе мамы, тем хуже результаты воспитания – тут уж исключений быть не может. Воспитание сильно зависит от того, что же нами руководит – наша обычная человеческая любовь, наша совесть, наши душевные силы или неизвестно откуда взявшийся общественный прокурор. На фразах вроде “А кто будет отвечать, если что-нибудь случится?” педагогика кончается.
В отношениях с ребенком – внимание, общение, любовь. В отношениях с детьми – организация, организаторские способности, методика, умение держать аудиторию, словно ты артист.
Чтобы воспитатель мог любить ребёнка, надо снять со взрослого ответственность. Вся наша педагогическая пропаганда направлена на одно: ответственность, чувство ответственности, ты отвечаешь за детей. Дошли до того, что в каких-то новейших правилах написали: учитель отвечает за жизнь и здоровье учеников на уроке. Да нет же, всё не так. Чувство ответственности за ребёнка свойственно нормальному человеку, но многие беды воспитания происходят не оттого, что это чувство недостаточно сильно, а по причине прямо противоположной: из-за того, что чувство ответственности подавляет все другие человеческие чувства. Ну вот так, как было у меня в том пионерском лагере, где я отвечал за всё и потому забыл о детях, хотя, кажется, только о них и думал. Но ведь на самом деле я думал не о детях – о работе, о том, как мне справиться с ней. Вот странное дело – ответственность с любовью несовместимы, два эти чувства не соединяются, как обычно думают, а вытесняют одно другое.
Степень свободы в семье или школе зависит не от разрешений и запрещений, не от свободы детей, а от свободы воспитателей. Может быть, неудачи нынешней демократической школы в том, что мы пытаемся наладить свободное воспитание без свободных воспитателей.
Свободный, легкий человек, который готов принять на себя всю тяжесть жизни, человек долга и чести, но не знающий принуждения, – может быть, повторю, в этом самый общий идеал, самая общая цель воспитания?
Непротиворечивый идеал всегда ложен. В этом-то и беда официальной педагогики, что она выставляет идеалы-списки, в которых нет места противоречию, она пытается обрисовать непротиворечивое воспитание – а такого не бывает. Воспитание – искусство, в нём одно постоянно переливается в другое, противоположное, в нём всё переменчиво. Кроме свободы.
Я давно заметил восхитительное различие между двумя близкими по строению словами: раскованный и разнузданный. На первый взгляд одно и то же – свободный от оков, свободный от узды. Но оковы – для человека, узда – для животного. Раскованный прекрасен, разнузданный – опасен. Раскованный – человек, разнузданный – животное в образе человека. Вот главная беда нашего воспитания: если бы оно порождало послушных, как часто пишут, было бы ещё ничего. Плохо, конечно, да уж ладно. Но оно порождает разнузданных – людей, которые не выросли на свободе и не достигли свободы, а вырвались на свободу. Однако вместо того, чтобы задуматься наконец о человеческом, свободном воспитании, все тоскуют по узде. “Обуздать!” – общий вопль нашего времени. Об истинных корнях преступности – о несвободном воспитании – говорят очень редко. За всю жизнь я лишь несколько раз видел свободных воспитателей вместе с их детьми, и всегда поражало одно и то же: на детях буквально печать свободы, они сильно отличаются от других.
Двести лет повторяют педагоги слова Руссо о том, что ребёнок не готовится к жизни, а живёт; но каждый раз, когда приведёшь эту мысль, она кажется людям новой, и тебя начинают цитировать: вот правильно сказал такой-то, правильно, ребёнок не готовится к жизни, а живёт. Видимо, это одна из самых трудных педагогических мыслей.